«Пердюмонокль»

Слово «пердюмонокль» (perdu — терять, ну, а monocle — как водится, монокль) это калька с французского для обозначения чего-то крайне удивительного, из ряда вон выходящего, буквально: «терять дар речи». В предстаниславские времена, по преимуществу в водевилях, изображая потрясенность, герой широко открывал глаза, и монокль выпадал. Потом это выражение стало достоянием жаргона и начало обозначать некую казусную ситуацию.

Так вот, философия, видимо начинает с удивления, а кончает изумлением, по всей видимости, и даже не кажется таковой, выживая из ума. Как сказала одна умная девушка, «Как гусар-схимник, философия перестает думать и уходит в кучера или в кооператив биндюжников». Нет слов. О каком творчестве сейчас, в эти гнилые времена, может идти речь? Ведь и талант, и бездарь носят объективный характер, поэтому при всех стараниях и потугах ничего творческого ни в каких сферах человеческого произойти не может. Проблема творчества упразднена (правда она ложно поставлена при любых условиях, но это другой вопрос). И это не тот случай, когда она решается исчезновением свободы, снятием ее в основании, когда последняя (последняя свобода) не случайна, а сама есть воплощенное превращение необходимости и уж, конечно, не простым отказом от свободы во имя принудительной внешней необходимости или прихотливой случайности. А то крайнее существование гниения, которое не имеет даже потенциальной бесконечности, хотя в античности даже оно было синонимом «дурной», аналитике не поддается, поскольку и есть действительность анализа.

Современное искусство, которое считает себя носителем «творчества», тому наглядный пример. Те редкие достижения, которые выпадают из серой массы, скорее, теряющие инерцию остаточные проявления прежних времен. Об этом даже не стоит говорить. Хотя повторюсь: «Искусство не лжет даже тогда, когда оно врет напропалую». Правда, оно не знает и не хочет знать превращения, стремится в убежище бессознательного и сентиментального «наива», даже если это порнография и патологическая жестокость (не обязательно в живописи, — в музыке и поэзии тоже) и пребывает в памперсах существования, как будто его хватил удар, гадя под себя. Вообще, здесь расписывать нечего. Все давно уже случилось. Нам бы замолчать и не гнать волну. Положение безнадежно. У современного искусства, работающего на потребителя (и вообще у «субъективного духа», как выразился бы Гегель), нет возможности к превращению и восхождению к возвышенному, если не поставленное, вздернутое на котурны или ходули, — необходимое условие развития, которое дух имеет только вместе с деятельностью, как ее необходимый, а потом и свободный атрибут и предел. Иначе в разложении он приходит к крайнему психологизму и разлагается, распадается, воспроизводя гниение до бесконечности. Так что искусство не происходит, не знает превращения, довольствуясь сублимацией, причем эстетезируя низость и пошлость, возводя их в добродетели. Дескать, такова селявуха, ничего не попишешь (и впрямь, писать не о чем, все очевидно до безобразия). Самое печальное, что при всем желании невозможно эмигрировать, дескать, да черт с ней нынешней пакостью, переживем в других эпохах, не только бывших, но и гипотетических, будущих. К сожалению, все достижения человеческого духа подвергаются заражению этой плесенью современности. И на любых артефактах появляется налет этой дряни. Метафизическая плесень, которая, по слухам, бессмертна. Гниет само время и пространство, душой которого это время является. Гнилая душа и разлагающийся дух — что может быть омерзительнее. Видится, что всегда было так и всегда будет, и нечего рыпаться. А если уже не видится, а кажется и выказывается, можно сливать. Скепсис и цинизм становятся апологией ненастоящего настоящего. Причем независимо от нашего желания. Просто исподволь вторгаются и незаметно подчиняют мышление, вернее, его отменяют, заклинивают. Ну, кому бы в здравом нет, не уме, а знании азов диалектики пришло бы в голову говорить о «диалектике конструкции и деконструкции», представляю, сколько будет глубокомысленных рассуждений по этому искусственному поводу. Сразу вспоминается знаменитая в свое время работа: «Диалектика погрузочно-разгрузочных работ». И что? Спорить с этим? Нет, выхода нет. Пусть хоть так. Ликбезом-то не отделаться, тем более, с воинствующей модой, рассчитанной на потребителя. Как говорил нелюбимый мной с сомнительной репутацией поэт Готфрид Бенн в своем знаменитом стихотворении «Малое культурное обозрение»: «Шестьдесят шесть хромосом, невиданный расцвет — И вдобавок новый государственный гимн!»

«Следующим шагом, согласно той же логике, должна стать Кроличья шкурка в качестве национального флага.

Лично меня это не радует, Однако так и будет».

Шестьдесят шесть — это в два раза больше, чем тридцать третья хромосома у дауна. Так что навязанное слабоумие и убожество, как наведенная галлюцинация, нам обеспечена. Хотим мы или не хотим. Все силы тратятся на сопротивление обволакивающей серости. И счастье еще, что жил в другую эпоху и знаешь, что такое вне времени. Но сопротивляться безвременью тяжело.

А что делать тем, кто еще не прожил? Кто питает иллюзии относительно будущего? Питать и дальше иллюзии, тщательно взращивая их. Потому что нынешние лишены даже фантазии, и воображение ампутировано за ненадобностью. И продуктивное и репродуктивное. Все заменено превращенными формами стоимости, и эти эрзацы, заменители, штамповка выдается в качестве готовых и законченных форм потребления. Даже потребности искусственные. Универсальность человеческой природы заменена унифицированностью.

Полундра! Спасайся кто может? А кто не может? Ведь не перетерпеть, не пересидеть, закрывшись в герметичность выработанных предпочтений. В безвоздушном пространстве, в вакууме, в отработанной пустоте, струна звучит только вдоль самой себя. Выхода нет, утешить нечем. Остается на всякий случай действовать как всегда. В этом есть искусственная, но атмосфера. Действовать, когда нет оснований быть человеком, даже если нет условий, чтобы жить, — это значит действовать безусловно, то есть абсолютно. Попахивает субъективным идеализмом? Да, но пахнет ничуть не хуже разлагающейся реальности. Действовать вопреки причинно следственным связям на свой страх и риск — «это было бы достойно удивления», как говорил Сократ. А вдруг?! (Правда, это напоминает случай Сергея Довлатова: как-то привез он тетю из Киева в Питер и повел совершать променад на набережную. Тетушка увидела воду и спросила по французски: «Кес ке се?!», — «Это река Нева», — «Что вдруг?» — «вдруг» античности и «вдруг»  обыденного сознания разнятся так же как философия и обыденное сознание).

Вся надежда (а она вторична, о другом) происходит из этой хлипкой античной категории. «Вдруг» (το έξαίφνής — «вдруг»). Это то, что предшествует началу. Это превращение Хаоса в Космос, когда уже не хаос, но еще не космос, «акосмон», что объемлет покой, и Вдруг оказывается вневременным, внешностью становления, есть мера времени, как «настоящий момент» по Пармениду, снимая покой и движение как иноформы бытия и ничто.

«Вдруг» — «призрак сущностного, возникающий в результате выхода вечного за свои пределы». Это не панацея, и вообще в корне неверно по отношению становления, которое таким образом замыкается в цикличное самовоспроизведение в форме наличного бытия, но это, хоть и выраженное в спекулятивной форме, единственная и потому целостная возможность, снимающая в себе и невозможность, которая, позволяет обрести вневременность и превратить ее в «энергейю» становления без оснований, переосуществив пространство и время в инструмент сотворения не убежища и, если хотите обрести и сохранить душу. «Именно такой мы и считаем душу: она есть единое и не единое, многое и не многое и, следовательно, причастное и не причастное, движущееся и покоящееся и вообще возникающее и гибнущее и не возникающее и не гибнущее» (Дамаский Диадох). А по-простому, действовать по контуру не предмета или предметности, а смотреть дальше — по «поверхности» видимости и в сущность процессов развития, которые уже нам открылись и утрачены быть не могут, как бы история малодушно не предала действительное развитие и не ринулась вспять к примитивной «ощущаловке», отказавшись от чувств. Она отказалась сознательно от человеческого? Выбрала свободу зла? Возвратные формы не первой свежести? Пусть себе, откажемся от этих убогих форм, есть ведь в каждой истории еще и утраченная движущая сила несбывшегося.

Все помнят знаменитые слова Игоря Ильина. Ставшая хрестоматийной, так поразившая Мих. Лифшица сентенция, уже захватанная и затасканная, и, казалось бы, всюду мелькающая, примелькавшаяся в истории философии стала видимой, очевидной после того, как ее заново открываешь: «Всякая определенность исключает, всякая направленность оставляет в стороне, всякий отбор отбрасывает. Идти — значит проходить мимо! (или мимо проходит сквозь нас или осторонь. «Минута минувшая минет» (Цветаева), да еще со всеми эйнштейновскими искривлениями времени-пространства и сокращениями Лоренца. — А. Б.). Вот почему свершение в искусстве предполагает несовершение оставленности в стороне — всего того, что лежит вне круга проблем и возможностей однажды принятого, сложившегося направления. В этом смысле «несовершение» весьма специфично для данного вида искусства и способно пролить свет на его тенденции.

Говоря о неосуществленном, несовершенном, отброшенном, оставленном в стороне, мы говорим не о чем то случайном, не важном с точки зрения истории искусства, а напротив, о самой истории искусства, раскрывающейся теперь перед нами с обратной стороны (хорошее название: «Обратная сторона искусства». — А. Б.) Неосуществление сплошь и рядом оказывается полным смысла и значения. И если в процессе своего многовекового развития человечество не раз возвращалось к античности или Возрождению, к примитивам или Средневековью, не возвращалось ли оно к тому, что не нашло у них осуществления?

Все, что не было создано в прошлом, что представляется нам как «прошедшее несовершенное», imperfectum, оказывается материалом, подлежащим дальнейшему воплощению, становится настоящим и будущим. Сама оригинальность таланта является иногда способностью обратить внимание на то, мимо чего человечество прошло. Художнику подсказывает не только то в истории, что нашло себе осуществление, но и то, что осталось неосуществленным. Чем больше человечеством создано, тем больше ему предстоит создать. В этой неисчерпаемости — залог великого будущего искусства» [Ильин И. А. История искусства и эстетика. — М.:  Искусство, 1988. — С. 97–98].

Паустовский вспоминает, что его отец говорил: «Несбывшесть труднее переживается, чем небывавшее». Как-то так. Невозможность заманчивее, чем самая запредельная возможность и что мало осталось — одна бесконечность и вечность. Бывшесть тоже мерцает провалами, как «вдруг», когда основание уходит и падение превращается в свободный полет. Остается творить, торить невозможное.

К слову сказать, в неявной форме вырисовывается проблема освобождения несвободного времени, его преосуществления, но и пресуществления, переосуществления и превращения в не-иное-другое, но не повторное, потворное, вторичное сотворенное, тварное. И всех иных времен — не только в восприятии, как, например, мы, естественно, иначе воспринимаем и Возрождение, и Античность, и Средневековье, и Новое Время, и даже наших современников и предполагаемые творения будущего (достаточно посмотреть фантастические романы или фильмы не вековой, а всего лишь десятилетней, нет, прошлогодней давности и не только фантастические, как без смеха или улыбки все это не воспринимается, но только как ширпотреб. Ширпотреб с большой буквы), гениальные произведения не устаревают, хотя наше новое восприятие ничего общего с ними не имеет. Классика снисходительных улыбок не вызывает, хотя и охотно язвительно приемлет к себе покровительственное свысока отношение. Классика без последствий, она не имеет «потом».

В самом малом пространстве всегда есть место для бесконечности. В Вечности мало места! Для времени. Оно одно. Все время, его не много. Оно и переход, «вдруг» в вечность.

«Одна банальность — только банальность. Но тысяча банальностей — эпос», говаривал Бернард Шоу. Слабое утешение, что эпос наше все.

Как-то Раневскую спросили: «Что Вы будете делать, когда уйдете на пенсию». — «Как что? Куплю себе наконец кресло качалку? А потом, сяду и буду сидеть» — «А потом?» — «Начну раскачиваться».

Начинаем раскачиваться. Делать-то нечего.

Суть в том, чтобы не ограничиваться пределами имеющихся и зачастую несформированных органов чувств, а в органон превратить все оттенки человеческого, в сущностные силы переосуществить музыку, чтобы чувствовать музыкой, поэзию — чтобы ею воспринимать, философию, дабы мыслить не философию, не о ней, а непосредственно философией. Становление становления сделать принципом действия, все многообразие мира, сотворить в едином чувстве и эта всего лишь ближайшая задача. Хотя, что со всем этим делать в убогом «сьогоденні». Чувства несовместимы с так называемой жизнью. Особенно, где нет места удивлению, а свято место пусто не бывает. А удивление предстоит создавать ежемгновенно из ничего разрешая в противоречии восприятия и представления. Нет, не мир как воля и представление. Но простое мужество жить… и умирать. Конечно, о творчестве не может быть и речи, это затворничество и где-то чистоплюйство, но надо же как-то сохранять гигиену мышления. Хотя при вседозволенной безмозглости, чтобы не выразится покрепче, и проведенной повсеместно фронтальной лоботомии, как безотказном средстве достижения слюнявого всеобщего счастья, вопрос о простом мышлении как творчестве остается открытым. Думать, мыслить по-прежнему стоят мужества (о котором предупреждал Фейербах), усилий и труда, а должны бы уже быть свободными как дыхание.

Текст: Алексей Босенко