Структурность как критерий интеллектуального действия

Данная статья является предисловием к русскому изданию книги В. Келера «Исследование интеллекта человекоподобных обезьян»

1

Развитие научных идей и взглядов совершается диалектически. Противоположные точки зрения на один и тот же предмет сменяют друг друга в процессе развития научного знания, и новая теория часто является не прямым продолжением предшествующей, а ее диалектическим отрицанием. Она включает в себя все положительные достижения своей предшественницы, выдержавшие историческую проверку, но сама в построениях и выводах стремится выйти за ее пределы и захватить новые и более глубокие слои явлений.
Так же диалектически совершалось развитие научных взглядов на интеллект животных. Мы можем отчетливо отметить и проследить три этапа, которые прошло в своем развитии это учение в последнее время.
Первый этап — те антропоморфические теории, которые, обманываясь внешним сходством поведения животных и человека в известных случаях, приписывали животному взгляды, мысли и намерения человека, переносили на животное человеческий образ действий и полагали, что в сходных ситуациях животное достигает таких же результатов, что и человек, при помощи тех же самых психологических процессов и операций. В эту пору животному приписывалось человеческое мышление в его самых сложных формах.
Реакцией против такой точки зрения стало объективное научное исследование поведения животных, которому путем тщательных наблюдений и экспериментов удалось установить, что значительная доля тех операций, которые прежняя теория склонна была рассматривать как разумные действия, принадлежит просто к числу инстинктивных, врожденных способов деятельности, а другая часть — видимо разумных способов поведения — обязана своим появлением способу случайных проб и ошибок.
Э. Торндайку — этому отцу объективной психологии — в исследовании интеллекта животных удалось экспериментально показать, что животные, действуя по способу случайных проб и ошибок, вырабатывали сложные формы поведения, которые по виду оказывались сходными с такими же формами у человека, но по существу были глубоко отличны от них. Животные в опытах Торндайка открывали относительно сложные запоры и задвижки, справлялись с различной сложности механизмами, но все это происходило без малейшего понимания самой ситуации или механизма, исключительно путем самодрессировки. Его опыты открыли новую эпоху в психологии животных. Торндайк сам прекрасно выразил это новое направление в изучении интеллекта животных и его противоположность старой точке зрения.
Прежде, по словам Торндайка, все очень охотно говорили об уме животных и никто не говорил об их глупости. Основной целью нового направления сделалась задача показать, что животные, будучи поставлены в ситуацию, сходную с той, в которой человек обычно размышляет, обнаруживают именно глупость, неразумное поведение, по существу не имеющее ничего общего с поведением размышляющего человека, и, следовательно, для объяснения этого поведения нет никакой надобности приписывать животным разум.
Таков важнейший итог исследований, создавших, как уже сказано, целую эпоху в нашей науке.
В. Келер справедливо говорит по тому же поводу, что до самого последнего времени учение об интеллекте было охвачено негативистическими тенденциями, руководствуясь которыми исследователи старались доказать неразумность, «нечеловекоподобность», механистичность поведения животных.
Исследования Келера, как ряд других исследований в этой области, знаменуют новый, третий этап в развитии проблемы. Келер задается тем же самым вопросом, что и Торндайк, и хочет исследовать, существует ли у высших животных, у человекоподобных обезьян, интеллект в собственном смысле слова, т. е. тот тип поведения, который издавна считается специфическим отличием человека. Но этот вопрос Келер пытается решить по-иному, он пользуется другими средствами и ставит перед собой другие теоретические цели, чем Торндайк.
Несомненная историческая заслуга Торндайка заключается в том, что ему удалось покончить раз и навсегда с антропоморфическими тенденциями в науке о поведении животных и обосновать объективные естественнонаучные методы в зоопсихологии. Механистическое естествознание отпраздновало свой высший триумф в этих исследованиях.
Однако вслед за решением этой задачи, вскрывшим механизм образования навыка, перед исследователями самим ходом развития науки была поставлена новая задача, которая выдвигалась по существу дела уже исследованиями Торндайка. Благодаря этим исследованиям создался очень резкий разрыв между поведением животных и человека. В поведении животного, как показали исследования Торндайка, нельзя было установить ни малейшего следа интеллекта, и оставалось — именно с естественнонаучной точки зрения — непонятно, как возник разум человека и какими генетическими нитями он связан с поведением животных. Разумное поведение человека и неразумное поведение животного оказались разделенными целой бездной, и самый разрыв не только указывал на бессилие механистической точки зрения в объяснении происхождения высших форм поведения человека, но и на существенный принципиальный конфликт в генетической психологии.
В самом деле, перед психологией в этом пункте открылись две дороги: или отойти в указанном вопросе от эволюционной теории и отказаться вообще от попытки генетического рассмотрения мышления, т. е. стать на метафизическую точку зрения в теории интеллекта, или обойти проблему мышления, вместо того чтобы разрешить ее, устранить самый вопрос, пытаясь показать, что и поведение человека — в том числе и его мышление — может быть сведено без остатка к процессам механической выработки навыков, по существу не отличающимся ничем от таких же процессов у кур, кошек и собак. Первый путь приводит к идеалистической концепции мышления (вюрцбургская школа), второй — к наивному бихевиоризму.
В. Келер справедливо отмечает, что Торндайк даже в первых исследованиях исходит из молчаливого признания поведения разумного типа, как бы мы ближе ни определяли его особенности и какие бы критерии ни выдвигали для его отличия от других форм поведения.
Ассоциативная психология, как и психология Торндайка, как раз и исходит из того положения, что процессы, которые наивному наблюдателю кажутся разумными, могут быть сведены к действию простого ассоциативного механизма. У радикального представителя этого направления, Торндайка, говорит Келер, мы находим в качестве основного результата его исследований на собаках и кошках, следующее положение: ничто в поведении этих животных не является сколько-нибудь разумным. Кто формулирует свои выводы таким образом, продолжает Келер, тот должен признать другое поведение разумным, тот уже знает из непосредственного наблюдения, скажем над человеком, эту противоположность, хотя бы он в теории и пытался ее отрицать.
Само собой разумеется, что для вопроса, о котором идет сейчас речь, один вид животных имеет совершенно исключительное значение. Человекоподобные обезьяны, наши ближайшие родственники по эволюционной лестнице, занимают совершенно исключительное место в ряду других животных. Исследования в этом пункте должны пролить свет на происхождение человеческого разума.
Именно близость к человеку — основной мотив, который возбуждает, как указывает Келер, наш наивный интерес к исследованиям интеллекта человекоподобных обезьян. Прежние исследования показали, что по химизму тела, поскольку он отражается в свойствах крови, и по строению большого мозга человекоподобная обезьяна ближе стоит к человеку, чем к другим, низшим видам обезьян. Естественно рождается вопрос: не удастся ли специальным исследованием установить родство человека и обезьяны также и в области поведения?
Главное и важнейшее значение работы Келера, основной вывод, который ему удалось сделать, состоит в научном оправдании наивного ожидания, что человекоподобная обезьяна не только в отношении некоторых морфологических и физиологических признаков стоит к человеку ближе, чем к низшим видам обезьян, но также и в психологическом отношении является ближайшим родственником человека. Таким образом, исследования Келера приводят впервые к фактическому обоснованию дарвинизма в психологии в самом критическом, важном и трудном пункте. К данным сравнительной анатомии и физиологии они прибавляют данные сравнительной психологии и восполняют этим прежде недостававшее звено эволюционной цепи.
Можно сказать без всякого преувеличения, что этими исследованиями впервые дано точное фактическое обоснование и подтверждение эволюционной теории в области развития высшего поведения человека. Эти исследования преодолели и тот разрыв между поведением человека и поведением животного, который создался в теории благодаря работам Торндайка. Они перекинули мост через бездну, разделявшую разумное и неразумное поведение. Они показали ту — с точки зрения дарвинизма — несомненную истину, что зачатки интеллекта, зачатки разумной деятельности человека заложены уже в животном мире.
Правда, нет абсолютной теоретической необходимости ожидать, что человекоподобная обезьяна обнаружит черты поведения, сходные с человеком.
В последнее время, как справедливо указывает В.А. Вагнер, идея о происхождении человека от антропоморфных обезьян вызывает сомнения. Есть основания полагать, что его предком была какая-то исчезнувшая форма животных, от которой по прямому эволюционному пути развился человек.
Клоач целым рядом весьма убедительных соображений доказывает, что антропоморфные обезьяны представляют собой не более, как отделившуюся ветвь родоначальника человека. Приспособляясь к специальным условиям жизни, они в борьбе за существование должны были пожертвовать теми частями своей организации, которые открывали путь к центральным формам прогрессивной эволюции и привели к человеку. Одна уже редукция большого пальца, по словам Клоача, отрезала этим побочным ветвям путь наверх. С этой точки зрения антропоморфные обезьяны представляют тупики в сторону от основного русла, которым двигалась прогрессивная эволюция.
Было бы, таким образом, величайшей ошибкой рассматривать человекоподобную обезьяну как нашего прямого родоначальника и ожидать, что мы найдем у нее зачатки всех форм поведения, которые свойственны человеку. Наш общий с человекоподобной обезьяной родоначальник, по всей вероятности, исчез, и, как правильно указывает Клоач, человекоподобная обезьяна лишь боковое ответвление этого первоначального вида.
Таким образом, мы заранее должны ожидать, что не встретим прямой генетической преемственности между шимпанзе и человеком, что многое у шимпанзе — даже по сравнению с нашим общим родоначальником — окажется  редуцированным, многое окажется ушедшим в сторону от основной линии развития. Поэтому ничего нельзя решить наперед, и только экспериментальное исследование могло бы с достоверностью ответить на интересующий нас вопрос.
В. Келер подходит к этому вопросу со всей точностью научного эксперимента. Теоретическую вероятность он превратил в экспериментально установленный факт. Ведь даже разделяя всю справедливость указаний Клоача, мы не можем не видеть огромной теоретической вероятности, что при значительной близости шимпанзе к человеку как в отношении химизма крови, так и в отношении структуры большого мозга мы можем ожидать найти у этой обезьяны зачатки специфически человеческих форм деятельности. Мы видим, таким образом, что не только наивный интерес к человекоподобной обезьяне, но и гораздо более важные проблемы эволюционной теории были затронуты этими исследованиями.
В. Келеру удалось показать, что человекоподобные обезьяны обнаруживают интеллектуальное поведение того типа и рода, которое является специфическим отличием человека, именно: что высшие обезьяны способны к изобретению и употреблению орудий. Употребление орудий — эта основа человеческого труда — как известно, определяет глубокое своеобразие приспособления человека к природе, своеобразие, отличающее его от других животных.
Известно, что, согласно теории исторического материализма, употребление орудий есть исходный момент, определяющий своеобразие исторического развития человека в отличие от зоологического развития его предков. Однако для исторического материализма открытие, сделанное Келером и состоящее в том, что человекоподобные обезьяны способны к изобретению и употреблению орудий, не только не является ни в какой мере неожиданным, но является наперед теоретически угаданным и рассчитанным.
К. Маркс говорит по этому поводу: «Употребление и создание средств труда, хотя и свойственны в зародышевой форме некоторым видам животных, составляют специфически характерную черту человеческого процесса труда, и поэтому Франклин определяет человека как «a toolmaking animal», как животное, делающее орудия» (К. Маркс, Ф. Энгельс, Соч., т; 23, с. 190—191). В этом положении мы видим не только указание на то, что зачатки употребления орудий мы находим уже у некоторых животных.
«Как только человек становится животным, производящим орудия,— говорит Г.В. Плеханов,— он вступает в новую фазу своего развития: его зоологическое развитие заканчивается и начинается его исторически жизненный путь» (1956, т. 2, с. 153). «Ясно, как день — говорит далее Плеханов — что применение орудий, как бы они ни были несовершенны, предполагает относительно огромное развитие умственных способностей. Много воды утекло прежде, чем наши обезьяночеловеческие предки достигли такой степени развития «духа». Каким образом они достигли этого? Об этом нам следует спросить не историю, а зоологию… Как бы там ни было, но зоология передает историю homo (человека), уже обладающего способностями изобретать и употреблять наиболее примитивные орудия» (там же).
Мы видим, таким образом, со всей ясностью, что способность к изобретению и употреблению орудий есть предпосылка исторического развития человека и возникает еще в зоологический период развития наших предков. При этом чрезвычайно важно отметить, что, говоря об употреблении орудий, как оно было свойственно нашим предкам, Плеханов имеет в виду не то инстинктивное употребление орудий, которое свойственно некоторым нижестоящим животным (например, постройка гнезд у птиц или постройка плотин у бобров), а именно изобретение орудий, предполагающее огромное развитие умственных способностей.
Экспериментальные исследования Келера не являются прямым фактическим подтверждением этого теоретического предположения. Потому и здесь мы должны внести поправку при переходе от теоретического рассмотрения к экспериментальному исследованию над обезьянами, поправку, о которой говорено выше. Мы не должны ни на минуту забывать, что человекоподобные обезьяны, которых исследовал Келер, и наши обезьяночеловеческие предки, о которых говорит Плеханов,— не одно и то же. Однако, даже сделав эту поправку, мы не можем отказаться от мысли, что между одними и другими существует, несомненно, ближайшее генетическое родство.
В. Келер наблюдал в экспериментах и в свободных естественных играх животных широкое применение орудий, которое, несомненно, стоит в генетическом родстве с той предпосылкой исторического развития человека, о которой говорит Плеханов.
В. Келер описывает самые разнообразные применения палки, ящика и других предметов в качестве орудий, при помощи которых шимпанзе воздействует на окружающие его вещи, а также примеры примитивного изготовления орудий. Например, шимпанзе соединяет две или три палки, вставляя конец одной в отверстие другой, чтобы получилось удлиненное орудие, или отламывает ветку для того, чтобы воспользоваться ею как палкой, или разнимает стоящий на антропоидной станции аппарат для чистки сапог, чтобы высвободить из него железные прутья, или выкапывает из земли наполовину зарытый в нее камень и т. д.
Но только палка, как показал Келер, у обезьян излюбленный и универсальный инструмент, которому они находили самое разнообразное применение. В этой палке как в универсальном орудии, историки культуры и психологии без всякого труда увидят прообраз наших самых разнообразных орудий. Палку употребляет шимпанзе как шест для прыгания, палкой пользуется как удочкой или ложкой, выдавливая взбирающихся на нее муравьев и слизывая их потом. Палка для животного рычаг, при помощи которого оно открывает крышку водоема. Палкой, как лопатой, шимпанзе копает землю. Палкой, как оружием, угрожает другому. Палкой сбрасывает ящерицу или мышь с тела, дотрагивается до заряженной электрической проволоки и т. д.
Во всех этих различных способах употребления орудий мы имеем несомненные зачатки, зародышевые следы, психологические предпосылки, из которых развилась трудовая деятельность человека. Энгельс, приписывая труду решающую роль в процессе очеловечения обезьяны, говорит, что «труд создал самого человека» (К. Маркс, Ф. Энгельс. Соч., т. 20, с. 486). С большой тщательностью Энгельс поэтому старается проследить предпосылки, которые могли привести к возникновению трудовой деятельности. Он указывает на разделение функций рук и ног. «Этим, — говорит он, — был сделан решающий шаг для перехода от обезьяны к человеку» (там же).
В полном согласии о Дарвином, который также утверждал, что человек никогда не достиг бы своего господствующего положения в мире без употребления рук, этих орудий, обладающих удивительным свойством послушно повиноваться его воле, Энгельс видит решительный шаг в освобождении руки от функции передвижения. Так же в полном согласии с Дарвином Энгельс полагает, что нашим предком была «необычайно высоко развитая порода человекоподобных обезьян» (там же).
В опытах Келера мы имеем экспериментальное доказательство того, что и переход к употреблению орудий был действительно подготовлен еще в зоологический период развития наших предков.
Может показаться, что в сказанном заключается некоторое внутреннее противоречие. Нет ли, в самом деле, противоречия между данными, установленными Келером, и между тем, чего мы должны были ожидать согласно теории исторического материализма? В действительности, мы сказали, что Маркс видит отличительное свойство человеческого труда в употреблении орудий, что он считает возможным пренебречь при определении зачатками применения орудий у животных. Не является ли то, о чем мы говорим сейчас, т. е. встречающееся у обезьян относительно широко развитое и по типу близко стоящее к человеку употребление орудий, специфической особенностью человека?
Как известно, Дарвин возражал против мнения, согласно которому только человек способен к употреблению орудий. Он показывает, что многие млекопитающие в зачаточном виде обнаруживают эгу же самую способность. Так, шимпанзе употребляет камень, чтобы раздробить плод, имеющий твердую скорлупу. Слоны обламывают сучья деревьев и пользуются ими для того, чтобы отгонять мух.
«Он, разумеется, совершенно прав с своей точки зрения, — говорит о замечаниях Дарвина Плеханов, — т. е. в том смысле, что в пресловутой «природе человека» нет ни одной черты, которая бы не встречалась у того или другого вида животных, и что поэтому нет решительно никакого основания считать человека каким-то особенным существом, выделять его в особое «царство». Но не надо забывать, что количественные различия переходят в качественные. То, что существует как зачаток у одного животного вида, может стать отличительным признаком другого вида животных. Это в особенности приходится сказать об употреблении орудий. Слон ломает ветви и отмахивается ими от мух. Это интересно и поучительно. Но в истории развития вида «слон» употребление веток в борьбе с мухами, наверно, не играло никакой существенной роли: слоны не потому стали слонами, что их более или менее слоноподобные предки обмахивались ветками. Не то с человеком.
Все существование австралийского дикаря зависит от его бумеранга, как все существование современной Англии зависит от ее машин. Отнимите у австралийца его бумеранг, сделайте его земледельцем, и он по необходимости изменит весь свой образ жизни, все свои привычки, весь свой образ мыслей, всю свою «природу» (1956, т. 1, с. 609).
Мы указывали уже, что употребление орудий у обезьян, которое изучал и наблюдал Келер, встречается у этих последних не в той инстинктивной форме, о которой говорит Плеханов. Ведь и сам Плеханов утверждает, что на границе животного и человеческого мира стоит употребление орудий, требующее высокоразвитых умственных способностей и предполагающее их наличие.
Ф. Энгельс также указывает, что «процесс труда начинается только при изготовлении орудий» (К. Маркс, Ф. Энгельс. Соч., т. 20, с. 491)- Таким образом, мы заранее должны ожидать, что употребление орудий должно достигнуть в животном мире относительно высокой степени развития, для того чтобы сделался возможным переход к трудовой деятельности человека. Но вместе с тем то, что говорит Плеханов о качественном различии в употреблении орудий у человека и животных, оказывается еще всецело применимым и к обезьянам Келера.
Мы приведем простой пример, который как нельзя лучше показывает, что в биологическом приспособлении высших обезьян орудия играют еще ничтожную роль. Мы уже говорили, что обезьяны пользуются палкой как оружием, но большей частью они применяют это орудие только в «военных» играх. Обезьяна берет палку, угрожающе подходит к другой, колет ее. Противник также вооружается палкой, и перед нами развертывается «военная» игра шимпанзе. Но если, замечает Келер, при этом случается недоразумение и игра переходит в серьезную драку, оружие сейчас же бросается на землю и обезьяны нападают друг на друга, пуская в ход руки, ноги, зубы. Темп позволяет отличить игру от серьезной драки. Если обезьяна медленно и неловко размахивает палкой, она играет; если же дело становится серьезным, шимпанзе, как молния, набрасывается на противника, и у того не остается времени, чтобы схватить палку.
В.А. Вагнер делает отсюда общий вывод, который кажется нам не совсем справедливым. Он говорит: надо быть очень осторожным, чтобы не отнести на долю разумных способностей того, что в значительной части должно быть отнесено на долю инстинктов: пользование дверью, чтобы достать подвешенную к потолку корзину, канатом и пр. Предполагать за таким животным способность строить силлогизмы не более основательно, чем предполагать за ним способность пользоваться палкой как орудием, когда факты доказывают, что шимпанзе, имея палку в руках и, таким образом, обладая оружием, при враждебных столкновениях вместо тою, чтобы пользоваться им, бросает его и пускает в ход руки, ноги и зубы (1923).
Нам кажется, что факты, описанные Келером, имеют действительно первостепенное значение для правильной оценки употребления орудий у обезьян. Они показывают, что это употребление еще не стало отличительным признаком шимпанзе и не играет еще никакой сколько-нибудь существенной роли в приспособлении животного. Участие орудия в борьбе шимпанзе за существование близко к нулю. Но нам представляется следующее: из того, что в момент аффективного возбуждения, как во время драки, шимпанзе бросает оружие, нельзя еще сделать вывод относительно отсутствия у него умения употреблять палку как орудие. В том и заключается своеобразие стадии развития, которой достиг шимпанзе, что у него уже есть способность к изобретению и разумному употреблению орудий, но эта способность еще не сделалась основой его биологического приспособления.
В. Келер поэтому с полным основанием указывает не только на моменты, обусловливающие сходство между шимпанзе и человеком, но также и на глубокое различие между обезьяной и человеком, на границы, отделяющие самую высокоразвитую обезьяну от самого примитивного человека. По мнению Келера, отсутствие языка, этого важнейшего вспомогательного средства мышления, и фундаментальная ограниченность важнейшего материала интеллекта у шимпанзе, так называемых представлений, являются причинами того, почему шимпанзе не свойственны даже самомалейшие задатки культурного развития. Жизнь шимпанзе протекает в очень узких рамках в смысле прошедшего и будущего. Время, в котором он живет, в этом отношении в высшей степени ограниченное, и все его поведение оказывается почти в непосредственной зависимости от налично данной ситуаций.
В. Келер ставит вопрос относительно того, насколько поведение шимпанзе может быть направлено на будущее. Решение этого вопроса кажется ему важным по следующим причинам. Большое число самых различных наблюдений над антропоидами обнаруживает явления, которые обычно бывают только у существ, обладающих некоторой культурой, хотя бы и самой примитивной. Если же шимпанзе не имеют ничего, заслуживающего названия культуры, возникает вопрос, что является причиной ограниченности их в этом отношении. Даже самый примитивный человек приготовляет палку для копания, несмотря на то что он не отправляется тотчас же копать и несмотря на то что внешние условия для употребления орудия отсутствуют. И самый факт приготовления орудия для будущего, по мнению Келера, связан с возникновением культуры. Впрочем он только ставит вопрос, но не берется за его решение.
Нам представляется, что отсутствие культурного развития, являющегося с психологической стороны действительно важнейшим моментом, отделяющим шимпанзе от человека, обусловливается отсутствием в поведении шимпанзе всего того, что хоть отдаленно может быть сопоставлено с человеческой речью, и, говоря более широко, со всяким употреблением знака.
Наблюдая шимпанзе можно, по мнению Келера, установить, что они обладают речью, в некоторых отношениях в высшей степени близко подходящей к человеческой речи. Именно: их речь имеет значительное количество таких фонетических элементов, которые близки звукам человеческой речи. И поэтому Келер полагает, что отсутствие человеческой речи у высших обезьян объясняется не периферическими причинами, не недостатками и несовершенством голосового и артикуляционного аппарата.
Но звуки шимпанзе всегда выражают только их эмоциональные состояния, всегда имеют только субъективное значение и никогда не обозначают ничего объективного, никогда не употребляются в качестве знака, означающего что-нибудь внешнее по отношению к животному. Наблюдения Келера над играми шимпанзе также показали, что хотя шимпанзе и «рисовали» цветной глиной, однако ничего такого, что могло бы хоть отдаленно напоминать знак, никогда не наблюдалось у них.
Также и другие исследователи, как Р. Иеркс, имели возможность установить отсутствие человекоподобной речи у этих животных. Между тем психология примитивного человека показывает, что все культурное развитие человеческой психики связано с употреблением знаков. И видимо, культурное развитие для наших обезьяноподобных предков сделалось возможным только с того момента, когда на основе развития труда развилась членораздельная речь. Именно отсутствие этой последней объясняет нам отсутствие начатков культурного развития у шимпанзе.
Что касается второго момента, о котором говорит Келер, именно ограниченности в оперировании не наглядными ситуациями или представлениями, то нам думается, что и этот момент тесно связан с отсутствием речи или какого-нибудь знака вообще, ибо речь и является важнейшим средством, при помощи которого человек начинает оперировать не наглядными ситуациями.
Но и отсутствие речи, и ограниченность жизни во времени, в сущности, не объясняют ничего в том вопросе, который ставит Келер, ибо сами нуждаются в объяснении. Отсутствие речи потому не может рассматриваться как причина отсутствия культурного развития у человекоподобных обезьян, что само составляет часть этого общего явления. Причиной в настоящем смысле является различие в типе приспособления. Труд, как показал Энгельс, сыграл решающую роль в процессе превращения обезьяны в человека. «Труд создал самого человека» (К. Маркс, Ф. Энгельс. Соч., т. 20, с. 486) — и человеческую речь, и человеческую культуру, и человеческое мышление, и человеческую жизнь во времени.

2

В том плане, в котором Келер разрешает поставленную перед собой задачу чисто экспериментальным путем, перед нами встает во весь рост сама по себе проблема интеллекта как особой формы поведения, которую возможно проследить у шимпанзе в ее наиболее чистом и ясно выраженном виде. В самом деле, при соответствующих условиях поведение шимпанзе в этом отношении в высшей степени выгодный объект, оно позволяет исследовать «чистую культуру» интеллекта. Здесь мы можем видеть в процессе возникновения, в первоначальной форме те реакции, которые у взрослого человека сделались уже стереотипными и автоматическими
Перед исследователем стоит задача показать, что шимпанзе способны не только к инстинктивному употреблению, но и к примитивному изготовлению орудий и разумному их применению. Отсюда видно, какое важное, принципиальное значение для всего исследования интеллекта приобретает этот способ употребления орудий.
В. Келер говорит, что прежде чем задаться вопросом, существует ли разумное поведение у антропоидов, следует условиться о том, как мы вообще можем различать разумные реакции и реакции другого рода. Келер предполагает это различение известным из повседневного наблюдения над человеком. Как. уже говорилось, он указывает, что молчаливое допущение такого различения лежит уже в основе ассоциативной теории и в основе теории Торндайка.
Э. Торндайк и его последователи оспаривают наличие интеллектуального поведения у животных, а ассоцианисты пытаются свести интеллектуальное действие к ассоциациям. Уже один этот факт говорит за то, что как те, так и другие исходят из одинаковых позиций с Келером, т. е. из непосредственного, наивного различения слепых, механических, основанных на случайных пробах и разумных, основанных на понимании ситуации действий. Поэтому Келер и говорит, что свое теоретическое исследование он начинает и заканчивает, не занимая ни положительной, ни отрицательной позиции в отношении ассоциативной психологии. Исходный пункт его исследования тот же самый, что и у Торндайка. Его целью не является исследовать у антропоидов «нечто наперед вполне определенное» — прежде следует решить общий вопрос: не поднимается ли поведение высших обезьян до того типа, который весьма приблизительно известен из опыта и который мы называем разумным. При этом мы поступаем сообразно самой логике научного знания, потому что ясное и точное определение невозможно в начале опытных наук. Только в процессе длительного развития и успешных исследований могут быть даны эти четкие определения.
Таким образом, Келер не развивает в книге никакой теории разумного поведения. Он касается теоретических вопросов только с негативной стороны, стремясь доказать, что полученные им фактические данные не могут быть истолкованы о точки зрения теории случайности и что, следовательно, по типу действия шимпанзе принципиально отличаются от случайных проб и ошибок. Келер не дает даже предположительного ответа и на вопрос о психофизиологическом механизме этих разумных реакций, о тех изменениях в рефлекторной дуге, которые происходят у животных. Он сознательно ограничивает задачу установлением наличия реакций определенного типа и возможно более тщательным выискиванием объективных критериев реакций этого рода.
Мы сказали только, что Келер не исходит в начале своего труда из какого-нибудь четкого определения разумного поведения. Попытаемся наметить, что же он имеет в виду, когда говорит о разумном поведении. Этот тип разумного поведения не является совершенно неопределенным. Опыт показывает, говорит Келер, что мы не говорим о разумном поведении тогда, когда человек или животное достигают цели на прямом пути, свойственном их организации. Но впечатление разумности возникает тогда, когда обстоятельства преграждают такой прямой путь к цели и оставляют открытым непрямой образ действий и когда человек или животное прокладывают соответствующий ситуации обходной путь. Именно такое понимание, говорит он, лежит в основе почти всех исследований поведения животных, исследований, которые задавались тем же самым вопросом, независимо от того, решали ли они его положительно или отрицательно.
В самом общем виде принцип исследования, которым пользовался Келер, он выражает так. В эксперименте создается ситуация, в которой прямая дорога к цели оказывается прегражденной, но в которой остается непрямая дорога. Животное вводится в эту ситуацию, по возможности она должна быть совершенно наглядной и обозримой. Эксперимент должен показать, насколько животное обладает способностью применять обходной путь. Дальнейшее усложнение этого принципа заключается во введении в ситуацию эксперимента орудий. Обходной путь к цели прокладывается не движениями собственного тела животного, а при помощи других предметов, которые выступают в данном случае в роли орудий. Надо сказать, что с этой точки зрения само по себе включение орудий в процессы поведения коренным образом, принципиально изменяет весь характер поведения, сразу придавая ему характер обходного пути.
Келер указывает, что важнейший объективный критерий, позволяющий отличить разумное употребление орудий от инстинктивной деятельности и случайных проб, есть объективная структура самой операции применения орудий, соответствующая структуре объективной ситуации. С полным правом он указывает далее на то, что инстинкт существует для тела животного, для иннервации его членов, но не для палки, которую животное держит в руке. Поэтому мы можем считать инстинктивными собственные движения животного, направленные к цели, но не сложные движения, производимые орудием. Там, где движения органов сменяются движениями орудий и становятся опосредованными, мы имеем интеллектуальную операцию животного. Вместе с этим мы получаем второй важнейший критерий интеллектуального поведения, именно употребление орудий. Это целесообразное применение орудий сообразно ситуации — объективный показатель интеллектуальной реакции животного, ибо применение орудий предполагает понимание объективных свойств вещей. И наконец, третьим и последним критерием для Келера является структурный (целостный, оформленный) характер всей операции, производимой животным.
Под структурой новая психология понимает целостные процессы, обладающие рядом свойств, которые не могут быть выведены суммативно из свойств их частей, и отличающиеся рядом закономерностей именно как целые. Самая резкая фактическая противоположность разумной операции шимпанзе и операции, возникающей путем самодрессировки при методе случайных проб, заключается в том, что операция шимпанзе не возникает из отдельных элементов, отдельных частей, которые даны наперед в неупорядоченном виде среди множества других, не имеюших отношения к ситуации движений, из которых путем успеха отбираются правильные реакции и которые затем благодаря частому повторению объединяются в общую цепную реакцию. Для интеллектуальной реакции (операции) характерно именно то, что она возникает не из отдельных частей суммативным путем, а сразу как целое, которое определяет свойства и функциональное значение своих отельных частей.
В. Келер дал блестящее экспериментальное доказательство такого целостного характера интеллектуальных реакций шимпанзе. Он показал, что отдельное, единичное, частичное действие, входящее в состав всей операции животного, рассматриваемое само по себе, бессмысленно и порой даже уводит от цели, но в соединении с другими и только в связи с ними приобретает смысл. Целостное действие, говорит Келер, есть единственный возможный способ решения в данном случае. И этот признак Келер выдвигает как критерий всякого истинного обходного пути, т. е. всякой интеллектуальной операции. Животное поставлено в такую ситуацию, что для овладения лежащим перед ним плодом оно должно совершить обходное движение, например оно должно первоначально не тянуть плод к себе по прямому пути, но толкать его от себя — для того чтобы выкатить его на такое место, откуда затем, обежав ящик с другой стороны, достать плод рукой. Совершенно очевидно, что в этом случае целое содержит части, которые в известном смысле противоположны ему. Такое диалектическое единство частей целостного процесса и есть истинный критерий интеллектуальной реакции.
Но эта реакция как целое возникает непосредственно из воздействия структуры ситуации на животное, и разумность реакции проверяется тем, насколько структура операции животного соответствует объективной структуре ситуации.
В. Келер выходит, таким образом, на путь чисто объективного исследования интеллекта. Он прямо говорит, что, указывая на эти целостные операции животного, мы еще ничего не говорим тем самым относительно сознания животного, но говорим пока исключительно о его поведении. Различие между осмысленными и неосмысленными операциями относится, по его словам, всецело к элементарной феноменологии поведения шимпанзе.
В. Келер борется с механистическими тенденциями в естественнонаучной психологии и пытается показать, что при переходе к высшему типу поведения мы можем совершенно объективно констатировать у животных качественное отличие новой ступени в развитии поведения от чистой самодрессировки.
Исследования Келера породили большую литературу, в которой критически разбираются как основные утверждения автора, так и толкование отдельных моментов его исследования. Ни один из критиков не опровергает фактической стороны сообщений Келера, но многие расходятся с ним в толковании опытов. Мы остановимся на наиболее типических и основных критических точках зрения, которые помогут нам найти правильную оценку и понимание положений, выдвинутых Келером.
Прежде всего Келер встретил критику со стороны психологов-субъективистов. Так, П. Линдворский полагает, что обезьяна не может обнаружить разумного поведения по двум основаниям: во-первых, обезьяны, в отличие от человека, обнаруживают застой умственного развития в течение тысячелетий, во-вторых, интеллект для этого автора равнозначен пониманию отношений, а операции обезьян не могут быть основаны на понимании подобного рода. Для этой критики в высшей степени характерно то, что она при толковании поведения шимпанзе выдвигает совершенно другой методологический принцип, чем Келер. Она стоит на старой субъективной и механистической точке зрения. Объективные и структурные критерии для нее неубедительны. Для Келера критерий интеллекта — обращение с вещами сообразно их структурным свойствам, но Линдворский полагает, что с точки зрения этого критерия мы должны будем и инстинктивные действия отнести к интеллекту.
К. Коффка, другой видный представитель структурной психологии, разбирая это мнение, справедливо указывает, что при чисто инстинктивном действии, как показали многочисленные наблюдения и эксперименты (Г. Фолькельта и других), мы можем констатировать в высшей степени нецелесообразное поведение по отношению к существенно важным структурным свойствам всякий раз, как ситуация отклоняется от нормального типа.
Но самый важный и основной момент в критике Линдворского тот, что он разлагает разумные операции шимпанзе на отдельные части и задается вопросом, в каком месте этой операции вступает в действие разум. Сам вопрос в корне отрицает постановку проблемы, принятую Келером, ибо для Келера разум не «вступает» в отдельный момент данной операции, а операция в целом, в своей структуре, соответствует внешней структуре ситуации и, следовательно, разумна. Келер показал, что отдельные части операции, рассматриваемые сами по себе, бессмысленны и приобретают относительный смысл только в структуре целого действия.
Если принять выдвигаемые этой критикой критерии субъективной эмпирической психологии, мы принуждены будем тем самым заранее, независимо от исхода любого исследования, приписывать разуму только те свойства, которые интроспективный анализ открывает в мышлении человека. Так, К. Бюлер, соглашаясь с тем, что по всем объективным признакам поведение обезьян в опытах Келера не позволяет видеть в этих операциях разумную деятельность, видит в этих операциях случайное, т. е. слепое, неразумное действие ассоциативного механизма.
Для Бюлера, как и для других психологов-субъективистов, разум связан непременно с суждениями, с переживаниями уверенности. Следует доказать, говорит он, что шимпанзе образуют суждения. Вместе с тем он вполне принимает объективное истолкование Келера, который намерен в своей теории показать, что отношения вещей определяют поведение обезьян. Бюлер находит, что это вполне возможно доказать, и считает это серьезным началом мышления. Спор, таким образом, идет о понимании интеллекта, но не о толковании опытов.
Для объяснения поведения обезьян Бюлер допускает целый ряд гипотез, основания которых сводятся к следующему. Он предполагает, что принцип обходных путей и принцип доставания плода через пригибание ветки или срывание ее и последовательное притягивание к себе даны животным от природы, подобно тому как даны другие инстинктивные механизмы, которые мы в отдельности еще не можем разъяснить, но которые должны признать как факт.
Таким образом, отнеся не без достаточных оснований часть успеха шимпанзе за счет инстинкта и самодрессировки в течение предшествовавшей жизни, Бюлер предполагает далее, уже совершенно произвольно, что животное способно вчувствоваться в конечную ситуацию и исходить из нее. Он готов объяснить поведение шимпанзе игрой представлений. Жителю деревьев, говорит он, должна быть хорошо знакома связь ветки с плодом. Когда животное сидит в помещении за решеткой, где снаружи лежит плод без ветки, а внутри ветка без плода, то, c психологической точки зрения, главным фактом является то, что оно, так сказать, связывает их вместе в своем представлении — все остальное понятно само собой. То же можно сказать о ящике. Когда в лесу обезьяна замечает плод высоко на дереве, то совершенно естественно, что она высматривает тот ствол, по которому ей надо влезть, чтобы достать плод. В помещении дерева нет, но в поле зрения есть ящик, и душевное действие состоит в том, что она в своем представлении ставит ящик на соответствующее место. Подумано — сделано, потому что и без того шимпанзе, играя, постоянно таскает ящики по всему помещению.
Мы видим, что Бюлер, в отличие от Келера, склонен свести механизм действий шимпанзе к автоматической игре представлений. Все это толкование, как нам кажется, нисколько не основывается на фактических данных, полученных Келером, потому что ничто в его исследовании не говорит за то, что обезьяна действительно прежде решает задачу в представлениях; но важнее всего, что Бюлер приписывает шимпанзе, как говорит К. Коффка, в высшей степени сложную деятельность представлений, которая, именно судя по опытам Келера, в высшей степени маловероятна. В самом деле, где объективные основания приписывать, как это делает Бюлер, животному способность поставить самого себя в конечное положение и своим взором исходить от цели?
Напротив, Келер показал, как мы отмечали выше, что именно крайняя ограниченность жизни представлений — характерная черта для интеллекта шимпанзе, что эти животные, как правило, переходят к слепому образу действий уже тогда, когда наглядная ситуация становится сколько-нибудь неясной и оптически спутанной. Именно неспособность шимпанзе определять свои действия представлениями, т. е. не наглядными, или следовыми, стимулами, отличает все поведение шимпанзе. Келеру удалось экспериментально показать, как малейшее осложнение или путаница во внешней ситуации приводит к отказу шимпанзе от решения задачи, которая сама по себе может быть им решена без всякого труда.
Но решающее доказательство того, что действия шимпанзе не простая игра представлений, мы видим в эксперименте Келера. В самом деле, если, как предполагает Бюлер, обезьяна употребляет палку в качестве орудия потому только, что она в своем представлении возвращается к ветке, на которой висит плод, то всегда действительная ветка, растущая на дереве, должна была бы легче и скорее сделаться орудием. Эксперимент, однако, показывает обратное: для обезьяны в высшей степени трудна задача отломать живую ветку от дерева и приспособить ее в качестве орудия — это гораздо более трудная задача, чем применять готовую палку.
Мы видим, таким образом, что эксперимент говорит не в пользу предположений Бюлера, и вместе с Коффкой полагаем, что операция шимпанзе — соединение палки и плода — происходит не в области представлений или подобного психофизиологического процесса, но в зрительном поле и что эта операция не репродукция прежнего «переживания», а установление новой структурной связи. Серьезным экспериментальным доказательством этого служат аналогичные опыты Э. Иенша (1927) над детьми-эйдетиками. Эти опыты показали, что сближение орудия и цели, установление чисто оптической связи между ними происходит в самом зрительном поле эйдетика.
Но в критике Бюлера есть положения, которые кажутся нам в высшей степени справедливыми и важными. Они не только не опровергают положений Келера, но подкрепляют их и дают им новое освещение. Бюлер признает, что действия шимпанзе носят характер объективно осмысленных действий, но оказывается, говорит он, что по совершенству и методической чистоте это естественное исполнение отстает от многих других. Сравните хотя бы шаткие сооружения из ящиков у обезьян с пчелиными сотами и паутиной пауков. Быстрота и уверенность, с которыми пауки и пчелы работают для достижения цели, как только им даны все обстоятельства, побуждающие их к тому, гораздо выше неуверенных и колеблющихся движений обезьян.
Мы видим в этом признаке именно доказательство в пользу того, что перед нами действительно не инстинктивное, а вновь появившееся действие обезьяны, или, как говорит Бюлер, «изобретение в техническом значении этого слова». Но самая ценная во всей критике Бюлера следующая мысль: он призывает подчеркнуть не только то, что отличает поведение шимпанзе от инстинктивных действий и навыков, но указать и на то, что их сближает.
Поэтому если и нельзя действия шимпанзе свести к инстинкту, к прямому воспоминанию из естественной жизни, к прежде образовавшемуся навыку, то все же огромная доля прежнего опыта обезьян в их поведении при новых ситуациях, удивительное соответствие ситуаций, встречающихся в естественной лесной жизни, и ситуаций, создаваемых в эксперименте, — все это, кажется нам, отмечено совершенно справедливо.
К. Бюлер, очень подробно и, по-нашему, вполне убедительно показывает: как то, к чему животное оказалось способно при эксперименте, так и то, чего оно не могло выполнить, одинаково объясняется из условий естественной жизни обезьяны в лесу. Так, прототип употребления палки он видит в срывании плода при помощи ветки, влезание вверх с помощью ящиков относит к карабканью по стволам деревьев, а неспособность животных устранять препятствия сводит к тому, что лазающее животное непременно обойдет препятствие, преграждающее путь в лесу. Устранить его вряд ли когда представится повод, и потому все задачи с препятствиями очень затруднительны для обезьян. Человеку кажется очень просто принять ящик, стоящий около самой решетки и закрывающий место, с которого можно достать плод, а многие шимпанзе часами трудились над разными другими способами, пока не догадались, наконец, что надо сделать. Поэтому Бюлер справедливо говорит, что в действиях шимпанзе нам не бросается в глаза разрыв с прошлым. Маленький прогресс в жизни представлений, немного более свободная игра ассоциаций — вот, может быть, все, чем шимпанзе выше собаки. Все дело в том, чтобы правильно воспользоваться тем, что имеешь. В этом вся новизна.
Нельзя отказать в справедливости мысли Бюлера о том, что в интеллекте шимпанзе нет разрыва о предшествующей деятельностью и что сама интеллектуальная операция, как это мы можем установить и в отношении мышления человека, непременно надстраивается над системой прежних навыков и служит их новой комбинацией, однако навыки, участвующие в интеллектуальной операции и входящие в ее состав, являются уже «снятой категорией» в этой высшей форме поведения. Но Бюлер совершает новую ошибку, полагая, будто природа не делает скачков; развитие делают именно скачки, и количественные изменения, о которых он говорит, сравнивая собаку и шимпанзе, переходят в качественные, один тип поведения сменяется другим. Преодоление ошибок механистического естествознания заключается в признании этого диалектического принципа перехода количества в качество.
Но тем же самым грешит и критика Келера «снизу», со стороны зоопсихологии.
В.А. Вагнер, оценивая поведение шимпанзе в опытах Келера, приходит к выводу, что целепонимание здесь, если учитывать начальный и конечный моменты, как будто налицо. Но если мы учтем указанные самим Келером детали действий между этими моментами, то способность к целепонимательности начинает становиться более сомнительной. Пробы, которые делают обезьяны, ошибки, которые они допускают, неумение их поставить один ящик на другой и т. д.— все это говорит против разумности их действий.
В.А. Вагнер считает возможным, как и Бюлер, свести действия шимпанзе к инстинктам, «потому что все эти предметы в их глазах ничем не отличаются от тех, какими они пользуются на свободе: дверь или пень, канат или сучок, лиана или веревка — это вещи, различные в наших глазах и совершенно тождественные в глазах обезьяны в качестве средств решения задачи». Стоит принять это, и мы о естественной необходимостью приходим к выводу, что прав был Торндайк, не обнаруживший у обезьян (низших!) ничего, кроме действия ассоциативного механизма. По умственным способностям, признает этот автор, обезьяны занимают высшее место, но все же они представляют собой ничто по сравнению с человеком, так как обнаруживают полную неспособность к мышлению, хотя бы самому элементарному.
Рассматривая опыт с изготовлением орудий, Вагнер говорит: «Так ли это? Факт передан, конечно, верно, но истинный его смысл, несомненно, скрыт за пропусками тех сотен, быть может, тысяч нелепых, бессмысленных действий, производившихся обезьянами в стремлении получить плоды». Указывая на применение обезьянами негодных орудий, он замечает, что едва ли можно согласиться с Келером, утверждающим, что шимпанзе обнаруживает разумные способности, по типу совершенно сходные с теми, какие свойственны человеку. По мнению Вагнера, ученый гораздо ближе к истине, когда говорит, что отсутствие представлений о предметах и явлениях и отсутствие дара речи кладут резкую грань между человекообразными обезьянами и самыми низшими человеческими расами.
Нам кажется, что Вагнер допускает здесь две ошибки. Во-первых, как показал Келер, самые ошибки («хорошие ошибки») обезьян часто свидетельствуют в пользу признания их разумных способностей, а не против него. Во-вторых, тот факт, что у обезьян наряду с осмысленными действиями встречаются, и притом в гораздо большем числе, и неосмысленные, как у человека, ни в малой степени не говорит против того, что мы должны вообще отличать один тип поведения от другого.
Но самое главное, самое важное — Вагнер проходит мимо основного критерия, выдвигаемого Келером, именно мимо структурного характера самой операции и соответствия ее внешней структуре ситуации. Ни того ни другого фактически не опровергает Вагнер, не показывая в то же время, что эти же моменты могут быть выведены из инстинктивных действий.
Так точно и В.М. Боровский не видит никаких оснований для того, чтобы выделять операции шимпанзе совершенно в особый тип поведения и приписывать этим животным разум. Он склонен думать, что никакого принципиального отличия между поведением обезьяны и поведением крысы не имеется. Он говорит, что если обезьяна видимых проб не производит (рук не протягивает), то она «примеривается» какими-нибудь мускулами; так же производит незаконченные попытки, как и крыса; оценивает расстояние на основании предыдущего опыта; чем-то «экспериментирует», а после этого появляется «внезапное решение», и поскольку мы точно не знаем, как именно оно появилось, не знаем его истории и механизма, постольку мы не имеем возможности расшифровать пока разные «Einsicht» и «идеации». Для нас такие этикетки могут только служить сигналами открытой еще проблемы, если там нет лжепроблемы.
Как и другие авторы, Боровский, забегая вперед Келера, пытается показать, что обезьяна решает задачу путем внутренних проб и примеривания. На это можно сказать, что Келер и сам оставляет совершенно открытым вопрос о том, сводима или не сводима операция шимпанзе к действию ассоциативного механизма. Мы уже приводили это мнение Келера. В другом месте он говорит еще яснее.
Отклонение принципа случайности при объяснении поведения шимпанзе еще не означает занятия той или иной позиции по отношению к ассоциативной теории вообще, и. ее сторонники признают эмпирически устанавливаемое различие между осмысленным и неосмысленным поведением, и весь вопрос заключается в том, удастся ли им объяснить, исходя из принципа ассоциации, структуру операций шимпанзе и ее соответствие структуре ситуации. Следует вывести из принципа ассоциации, говорит Келер, как возникает понимание существенного внутреннего отношения двух вещей друг к другу или — в более общем виде — понимание структуры ситуации. Как возникает связь действий на основе свойств, самих вещей, а не случайного объединения инстинктивных реакций?
Таким образом, вопрос о том, удастся или не удастся свести действия шимпанзе к ассоциации движений, т. е. к образованию навыка, остается открытым. Более того, и сам Келер, и другие психологи того же направления указывают на то, что и в инстинктах животных, и в их навыках мы должны признать структурные, т. е. целостные, действия.
В. Келер показал, что обезьяны, как и другие животные при дрессировке, образуют структурные действия и что даже в опытах Торндайка не все поведение животных совершенно бессмысленно, напротив, животные обнаруживают резкую разницу между теми случаями, когда их решение не находится ни в какой осмысленной связи с ситуацией, и другими случаями, когда эта связь налицо. Таким образом, и Келер как будто уничтожает резкий разрыв между интеллектом и другими, низшими видами деятельности. Со всей справедливостью Коффка указывает, что, в отличие от Бюлера, структурная психология рассматривает инстинкт, навыки, интеллект не как различные аппараты или совершенно отдельные друг от друга механизмы, а как внутренне связанные между собой, переходящие одно в другое структурные образования. Психологи этого направления тем самым склонны стереть резкую грань между различными ступенями в развитии поведения, принимая, что уже при образовании навыков и в деятельности инстинктов имеются зачатки не слепой, не механической деятельности, а деятельности структурной.
Принцип структуры выполняет двойное методологическое назначение в работах этих психологов, и в этом его истинное диалектическое значение. С одной стороны, принцип объединяет все ступени в развитии поведения, уничтожает разрыв, о котором говорит Бюлер, показывает непрерывность в развитии высшего из низшего, показывает, что структурные свойства заложены уже в инстинктах и в навыках, с другой стороны — позволяет установить и все глубокое, принципиальное, качественное различие между ступенями, все то новое, что каждый этап вносит в развитие поведения и что отличает его от предшествующего.
Согласно пониманию Коффки, интеллект, дрессура и инстинкт покоятся на различно протекающих структурных функциях, но не на различных аппаратах, которые могут быть включены в случае нужды, как полагает Бюлер.

3

В рамки нашего очерка не входит сколько-нибудь подробное рассмотрение и критика структурной психологии и гештальт-теории, к которой примыкает исследование Келера. Однако нам кажется, что для правильной оценки, даже для правильного понимания исследований Келера, совершенно необходимо остановиться в самых кратких словах на философской подоснове этого исследования. И не потому только, что лишь доведенные до логического предела, лишь получившие философское оформление идеи открывают свое истинное лицо, но главным образом потому, что сам вопрос, поставленный Келером, — вопрос об интеллекте — и исторически, и по существу всегда неизбежно оказывается теснейшим образом связанным c философскими проблемами. Можно, не боясь впасть в ошибку и преувеличение, положительно утверждать, что ни один психологический вопрос не является столь критическим и центральным по методологическому значению для всей системы психологии, как именно вопрос об интеллекте. (Мы ограничиваемся только рассмотрением вопросов, связанных с опытами Келера, т. е. зоопсихологией, не касаясь структурной психологии и гештальттеории в целом.)
Не так давно Кюльпе, подводя итоги экспериментального исследования в области процессов мышления, констатировал: «Мы снова находимся на пути к идеям». Попытка вюрцбургской школы пробиться вперед от ассоциативной теории, попытка доказать своеобразие мыслительных процессов и их несводимость к ассоциации в действительности оказалась путем назад — к Платону. Это с одной стороны. С другой — ассоцианизм Г. Эббингауза и Т. Рибо или бихевиоризм Дж. Уотсона приводили обычно к устранению самой проблемы интеллекта, к растворению мышления в процессах более элементарного порядка. В самые последние годы эта психология ответила на утверждение О. Кюльпе устами Уотсона, что мышление, по существу, ничем не отличается от игры в теннис и плавания.
Книга Келера занимает в этом вопросе совершенно новую позицию, глубоко отличную как от позиции вюрцбургской школы, так и наивного бихевиоризма. Келер борется на два фронта, противопоставляя свои исследования, с одной стороны, попыткам стереть грань между мышлением и обыкновенным двигательным навыком, а с другой — представить мышление как чисто духовный акт, actus purus, не имеющий ничего общего с более элементарными формами поведения и возвращающий нас к платоновским идеям. В этой борьбе на два фронта и заключается вся новизна философского подхода Келера к проблеме интеллекта.
Легко может показаться, если судить по внешним признакам, что мы впадаем в видимое противоречие с тем, на что указывалось выше. Мы говорили, что в книге Келера нет никакой теории интеллекта, а есть только фактическое описание и анализ полученных им экспериментальных данных. Из этого легко сделать вывод, что исследование Келера вообще не дает никаких поводов для философских обобщений и что попытка рассмотреть и критически оценить философскую основу этого исследования заранее должна быть осуждена на неудачу, поскольку мы тем самым пытаемся перепрыгнуть через недостающую психологическую теорию мышления, но это не так. Система фактов, которую сообщает Келер, есть вместе с тем и система идей, при помощи которых эти факты добыты и в свете которых они истолкованы и объяснены. И именно отсутствие сколько-нибудь развитой теории мышления Келера заставляет нас c необходимостью остановиться на философских основах его работ.
Если идеи и философские предпосылки, положенные в основу исследования, даны в неразвернутом виде, тем важнее для правильного понимания и оценки этой книги попытаться развернуть их.
Само собой разумеется, что здесь не может быть и речи о забегании вперед, о попытках предвосхитить, хотя бы и в общих чертах, еще не развитую Келером теорию мышления. Но для правильного понимания сообщенных Келером фактов необходимо рассмотреть те философские точки зрения, которые легли в основу собирания, исследования и систематизации этих фактов.
Напомним, что понятие интеллекта у Келера коренным образом отличается от того, к которому пришли в результате исследований Кюльпе и его сотрудники. Они исследовали интеллект сверху — в самых развитых, высших и сложных формах человеческого отвлеченного мышления.
В. Келер пытается исследовать интеллект снизу — от его корней, от его первичных зачатков, как они проявляются у человекообразной обезьяны. Он не только подходит к исследованию с другого конца, но сама концепция интеллекта у Келера существенно противоположна той, которая была положена в основу прежних экспериментальных исследований мышления.
В способности мышления, говорит О. Кюльпе, древняя мудрость нашла отличительный признак человеческой природы. В мышлении отец церкви Августин и после него Декарт видели единственно прочное основание для бытия личности, пребывающей в сомнениях. Мы же не только скажем: мыслю — значит существую, но также: мир существует так, как мы его устанавливаем и определяем.
Отличительное свойство человеческой природы, и притом свойство, определяющее и устанавливающее бытие мира, — вот что для этих психологов человеческое мышление. Для Келера же прежде всего вопросом первостепенной, принципиальной важности является найденное им доказательство того, что шимпанзе обнаруживает разумное поведение того же рода, что и человек, что тип человеческого разумного поведения может быть с несомненностью установлен у человекоподобной обезьяны, что мышление в биологическом развитии не является отличительным свойством человеческой природы, но, как и вся человеческая природа, развивалось из более примитивных форм, встречаемых у животных. Человеческая природа сближается с животной — через антропоидов — не только по морфологическим и физиологическим признакам, но также и по той форме поведения, которая считается специфически человеческой. Мы видели выше, что употребление орудий, всегда считавшееся отличительным признаком человеческой деятельности, Келер экспериментально установил у обезьян.
Но вместе с тем Келер не только ставит развитие интеллекта в один ряд с развитием других свойств и функций животных и человека, но выдвигает и совершенно противоположный прежнему критерий интеллектуальной деятельности. Для него разумное поведение, выражающееся в употреблении орудий, есть раньше всего особый способ воздействия на окружающий мир, способ, во всех своих точках определяемый объективными свойствами предметов, на которые мы воздействуем, и орудий, которыми мы пользуемся. Интеллект для Келера — это не та мысль, которая определяет и устанавливает бытие мира, но та, которая сама руководится важнейшими объективными отношениями вещей, открывает структурные свойства внешней ситуации и позволяет действовать сообразно этой объективной структуре вещей.
Вспомним, что со стороны фактической интеллектуальная деятельность обезьян, как она описана в книге Келера, всецело покрывается употреблением орудий. Со стороны же теоретической Келер выдвигает объективный критерий интеллектуальной деятельности. Он говорит, что только то поведение животных с необходимостью кажется нам разумным, которое соответствует — как замкнутый целостный процесс — строению внешней ситуации, общей структуре поля. Поэтому, говорит он, этот признак — возникновение решения как целого, в соответствии со структурой поля — можно принять за критерий разума.
Мы видим, таким образом, что на место идеалистического утверждения зависимости бытия от мышления, открыто содержащегося в выводах Кюльпе, Келер выдвигает противоположную точку зрения, опирающуюся на зависимость мышления от объективных, существующих вне нас и воздействующих на нас вещей. Вместе с тем мышление не теряет для Келера своеобразия, и только мышлению приписывает он способность открывать и усматривать объективные структурные отношения вещей и направлять воздействие на вещи, пользуясь этими усматриваемыми отношениями. Мыслительная операция шимпанзе, о которой сам Келер говорит, что она в самых общих чертах напоминает то, что О. Зельцу удалось установить относительно мыслительной деятельности человека, представляет собой в конце концов не что иное, как структурное действие, разумность которого заключается в его соответствии со структурой объективной ситуации. Именно это резко отграничивает интеллектуальные операции шимпанзе от метода случайных проб и ошибок, при помощи которых у животных устанавливаются более или менее сложные навыки.
В. Келер борется против попытки Торндайка и других американцев свести все поведение животных исключительно к методу проб и ошибок. Он показывает с экспериментальной точностью, какими объективными моментами отличается истинное решение задачи от ее случайного решения. Мы не станем здесь повторять доводы Келера и тем более прибавлять что-либо к ним. Нам хочется только подчеркнуть, что если Келер не дает даже начатков положительной теории, объясняющей интеллектуальное поведение обезьян, то он дает все же исчерпывающий «отрицательный» анализ фактов, указывая, что наблюдавшееся им поведение обезьян есть нечто принципиально иное, чем случайные пробы и ошибки.
В предыдущем разделе мы остановились подробно на оценке и взвешивании этих доводов Келера и его критиков. Сейчас нас интересует, какова философская сторона этого же самого «негативного тезиса», сторона, которую Келер осознает совершенно ясно. Он говорит, что, отвергая теорию случайности в возникновении решений обезьян, он тем самым попадает в видимый конфликт с естествознанием. Однако этот конфликт, по его мнению, только видимый и внешний, потому что теория случайности, дающая детальное научное объяснение фактам в других ситуациях, в данной ситуации оказывается несостоятельной именно с естественнонаучной точки зрения. Поэтому Келер резко отграничивает свое построение и взгляды от развивавшихся прежде взглядов, сходных в отрицательном отношении с развиваемыми им.
Отрицание теории случайности, говорит он, встречается уже у Э. Гартмана, который считает, что невозможно допустить, будто птица случайно находит дорогу к гнезду, и заключает отсюда, что это производит за нее бессознательное. Бергсон считает в высшей степени невероятным случайное упорядочение элементов глаза, и поэтому заставляет свой жизненный порыв произвести чудо. Неовиталисты и психовиталисты также не удовлетворены дарвиновским случаем и находят в живой материи целеустремительные силы того же рода, что и человеческое мышление, однако не переживаемые сознательно. Книга Келера, по его словам, имеет к этим теориям только то отношение, что здесь, как и там, отвергается теория случайности.
Хотя многие полагают, что отклонение этой теории с необходимостью приводит к принятию одного из учений этого рода, Келер утверждает, что вовсе не существует альтернативы для естествоиспытателя: случайность или сверхчувственные агенты. Эта альтернатива основана на фундаментальном заблуждении, будто все процессы вне органической материи подчинены законам случайности. Именно с точки зрения физики Келер считает несостоятельным это «или — или» там, где на самом деле существуют и другие возможности. Этим самым Келер затрагивает важнейший теоретический пункт структурной психологии, именно ее попытку преодолеть два основных тупика современного естествознания — механистическую и виталистическую концепции. М. Вертгаймер первый указал на то, что обе концепции несостоятельны с точки зрения структурной теории.
Желая представить в свете новой теории нервные процессы, происходящие в мозгу, Вертгаймер пришел к убеждению, что эти процессы должны рассматриваться не как суммы отдельных возбуждений, но как целостные структуры. По его. мнению, теоретически нет необходимости допускать, как это делают виталисты, будто наряду с отдельными возбуждениями и сверх них существуют особые, специфические центральные процессы. Следует скорее допустить, что всякий физиологический процесс в мозгу представляет собой единое целое, не складывающееся, как простая сумма, из возбуждений отдельных центров, но обладающее всеми особенностями структуры, о которых мы говорили выше.
Таким образом, понятие структуры, т. е. целого, обладающего особыми свойствами, несводимыми к свойствам отдельных частей, помогает новой психологии преодолеть механистическую и виталистическую теорию. В отличие от X. Эренфельса и других психей логов, рассматривавших структуру как особенность высших психических процессов, как нечто, привносимое сознанием в элементы, из которых строится восприятие целого, новая психология исходит из того положения, что эти целые, которые мы называем структурами, не только не являются привилегией высших сознательных процессов, но не являются исключительной особенностью психики вообще.
Если мы будем присматриваться, говорит Коффка, мы найдем их повсюду в природе. Следовательно, мы принуждены принять существование таких целых в нервной системе, рассматривать психофизические процессы как такие целые, если только имеются основания для такого взгляда. Таких оснований много. Мы должны принять, что сознательные процессы являются частичными процессами больших целых и что, указывая на другие части этого же целого, они свидетельствуют о том, что физиологические процессы — такие же целые, как и процессы психические.
Мы видим, таким образом, что структурная психология подходит к монистическому разрешению психофизической проблемы, что она допускает в принципе структурное построение не только психических, но и физиологических процессов в мозгу. Нервные процессы, говорит Коффка, соответствующие таким явлениям, как ритм, мелодия, восприятие фигур, должны обладать существенными свойствами этих явлений, т. е. прежде всего их структурностью.
Чтобы выяснить, существуют ли структуры в области непсихических процессов, Келер решил исследовать, возможно ли в мире физических явлений то, что мы называем структурой. В особой работе Келер пытается доказать, что в области физических явлений существуют такие целостные процессы, которые с полным правом мы можем назвать структурными в том смысле, в каком употребляем это слово в психологии. Характерные особенности и свойства этих целых не могут быть выведены суммативным путем из свойств и признаков их частей.
С первого взгляда может показаться, что любое химическое соединение представляет образец такой структуры непсихологического характера; например, сложное химическое соединение в любом случае обладает свойствами, не присущими ни одному из элементов, входящих в его состав. Но такое слишком простое доказательство не является, строго говоря, убедительным, потому что, пользуясь этой аналогией, как говорит Келер, мы, с одной стороны, не можем обнаружить многих важнейших свойств психологических структур на химических соединениях (функциональная зависимость частей от целого), а с другой — можем ожидать, что с дальнейшими успехами физической химии эти свойства будут сведены к некоторым первичным физическим свойствам. Поэтому, для того чтобы получить принципиальную возможность рассматривать процессы в центральной нервной системе как структурные процессы, Келер поставил себе задачей исследовать, возможна ли вообще в области физических явлений структура. Как мы сказали, Келер положительно отвечает на этот вопрос.
В связи с этим исследованием для Келера коренным образом видоизменяется вся традиционная постановка психофизической, проблемы. Стоит только принять вместе с новой психологией, что физиологические процессы в мозгу — такие же структуры, как и психические процессы, и тем самым бездна, которая на протяжении всей истории психологии существовала между психическим и физическим, совершенно исчезает и на ее место выдвигается монистическое понимание психофизических процессов.
Обычно полагают, говорит Келер, что даже при точнейшем физическом наблюдении и знании мозговых процессов мы все же ничего не могли бы из них заимствовать для объяснения соответствующих переживаний. Я должен утверждать противоположное. В принципе вполне мыслимо такое наблюдение мозга, которое открывает физические процессы в структуре и, следовательно, в существенных свойствах сходные с тем, что исследуемый переживает феноменально. Практически это является почти немыслимым не только по техническим причинам в обыкновенном смысле этого слова, но прежде всего из-за другой трудности, из-за различия анатомо-геометрического и функционального мозгового пространства.
Одним из главнейших постоянных доводов против допущения физического коррелята мышления (и высших психических процессов вообще), по словам Келера, является указание на то, что «единства со специфическим расчленением» не существуют и не могут существовать как физическая реальность. Так как это последнее предположение отпадает вместе с допущением «физических структур», легко понять, говорит Келер, какое значение в будущем структурная теория должна приобрести для психологии высших процессов, и особенно психологии мышления.
К. Бюлер в книге, посвященной кризису современной психологии, указывает на родство структурной психологии «со старым спинозизмом». Это указание совершенно справедливо. Действительно, структурная психология отказывается от традиционного дуализма эмпирической психологии, рассматривавшей психические процессы не как «естественные вещи», по выражению Спинозы, следующие общим законам природы, но как «вещи, лежащие за пределами». Мы легко открываем, что в основе этого монистического взгляда лежит философское понимание психического и физического, близко подходящее к учению Спинозы, и уж во всяком случае связанное с ним своими корнями.